Даже у тех, кто любит музыку (академическую, классическую, серьезную — словом, Музыку), его имя не рождает ассоциаций. Бетховен — это «Лунная» соната. Чайковский — «Лебединое озеро», «Евгений Онегин». Шостакович — «Ленинградская» симфония.
А он, Николай Яковлевич Мясковский?
Многие композиторы ХХ века — его музыкальные «дети» или «внуки». Какими бы разными они ни были, у них есть общий ген — фанатичное трудолюбие, которое преодолевало всё: болезни, жизненные трудности, критику, официальные запреты.
Мясковский пережил две мировые войны. Первая отметила его, офицера, призванного по мобилизации, контузией. Вторая, кроме эвакуационных скитаний, поразила личными потерями. Последний удар был нанесен Мясковскому в 1948 году в ходе беспощадной борьбы за реализм в музыке.
Он продолжил сочинять.
Николай Яковлевич, если бы жизнь дала ему такую возможность, выстроил бы свое земное время как движение от одной симфонии к другой. Последнюю, Двадцать седьмую, Мясковскому не удалось услышать. Его жизнь оборвалась 8 августа 1950 года, за четыре месяца до премьеры.
О странностях в искусстве
«Сочинения Мясковского трудно слушать!» — восклицали порой современники композитора. Ученик Николая Яковлевича Арам Хачатурян пытался настроить потенциальных слушателей: «Высокоинтеллектуальная музыка Николая Яковлевича открывается не сразу и требует вдумчивого слушания». Тем не менее и сегодня мы по-прежнему склонны оправдывать собственную инертность «непонятностью» его сочинений.
Конечно, у Мясковского есть партитуры, любимые публикой. Но мысль о ментальных препятствиях между его музыкой и слушателями не оставляла композитора. В 1940 году он писал музыковеду Борису Асафьеву: «Неужели мой мир сложнее мира Шостаковича? Я не сравниваю музыки (его Пятую симфонию я считаю гениальной), но когда Гаук играет его Пятую симфонию, они делают вид, что все понимают, и симфонию как-то доводят, а когда Гаук пыхтит над моей Семнадцатой симфонией, я чувствую, что ни он ничего не понимает и не чувствует, ни слушатели, а между тем та же симфония, играемая нами (в хорошем ансамбле) в восемь рук производит определенное и нужное мне впечатление. <…> Ничего не сравнивая, я вспоминаю два явления: Первую симфонию Бородина – понятую сразу, несмотря на ее новизну, и Первую Чайковского – не понятую вначале никем, несмотря на простоту ее средств. Опять психология? Странная вещь искусство и люди».
Мясковский, наверное, мог бы специально озаботиться понятностью своих сочинений. Но он так долго и трудно шел к любимой профессии… Тратить себя на то, чтобы идеально соответствовать ожиданиям аудитории?
Карен Хачатурян, готовившийся под руководством Николая Яковлевича к выпускным экзаменам в Московской консерватории, говорил о его музыке: «Будто композитор стеснялся раскрыть свою душу и свой темперамент» (из беседы с музыковедом Мариной Соколовой).
Читая дневник и переписку Мясковского, нетрудно заметить, как важно было ему понимание, сочувствие и «обычных» слушателей, и коллег.
Жизнь негероя
В 1936 году по просьбе журнала «Советская музыка» композитор пишет «Автобиографические заметки о творческом пути». Они неброские, но очень авторские. В литературе, как ни странно, интонация Мясковского улавливается сразу: «Биография моя особого интереса не представляет, и если я пишу эти заметки, то только для того, чтобы показать, как в условиях и среде, далеко, в сущности, чуждых искусству, сперва инстинктивно, а затем сознательно высвобождалось мое музыкальное призвание».
Композитор родился 20 апреля 1881 года в Новогеоргиевске (ныне – польский Модлин). Там служил его отец, военный инженер Яков Константинович Мясковский. Николаю было 9 лет, когда он потерял мать. Воспитанием пятерых детей – Николая, его брата и трех сестер - занялась сестра отца, Еликонида Константиновна. Она заметила музыкальность мальчика. Однако музыка должна была остаться прекрасным увлечением, не более. Николая готовили к профессии военного инженера.
Сначала был кадетский корпус в Нижнем Новгороде, затем в Петербурге. В числе лучших кадетов в 1899 году Мясковского зачислили в Военно-инженерное училище. Музыка — урывками, эпизодами: музицирование с товарищами, частные уроки с преподавателями. Успешно окончив училище, он приступил к исполнению служебных обязанностей — проектированию инженерных сооружений. Но чертежам не удалось вытеснить ноты. В 1906 году 25-летний Мясковский, после усиленной подготовки, поступил в Петербургскую консерваторию и оказался в одном классе с юным Сергеем Прокофьевым.
Вот первые прокофьевские впечатления от нового знакомого: «Мясковский появился в консерватории в военном сюртуке поручика саперного батальона, с большим желтым портфелем под мышкой. Он носил усы и бородку, был всегда сдержан, вежлив и молчалив. Его сдержанность и привлекала к нему, и в то же время держала людей на расстоянии».
Выйти в отставку (запас) Мясковский пока не имел права, поскольку не истек срок обязательной выслуги. Поначалу ему, по собственному признанию, «приходилось проявлять феноменальную изворотливость, чтобы всегда поспевать на службу, не пропускать уроков и притом много работать». Работать — значит выполнять задания, полученные от профессоров Анатолия Лядова, Николая Римского-Корсакова, и, конечно, сочинять музыку.
В 1911 году Николай Яковлевич окончил консерваторию. Он говорит, что окончание было «тихим», но это не совсем так. К моменту выпуска Мясковский — автор струнных квартетов, вокальных миниатюр, двух симфоний, симфонической притчи «Молчание». Его романсы с удовольствием исполняли в камерных вечерах, симфонические сочинения звучали в больших программах.
Ряд произведений, написанных до Первой мировой, Мясковский склонен был оценивать, будто оправдываясь: «Почти все эти сочинения носят отпечаток глубокого пессимизма. <…> Отчасти тут виной, вероятно, обстоятельства моей личной судьбы, поскольку мне почти до 30 лет пришлось вести борьбу за свое высвобождение из совершенно почти чуждой искусству <…> среды, а внутренне — из густой паутины дилетантизма, окутывавшего все мои первые (да и не только первые) шаги на избранном поприще».
1 августа 1914 года Мясковский был мобилизован и отправлен на передовую. Затем он служил в Морской крепости Петра Великого под Ревелем-Таллином. Возможно, если бы Николай Яковлевич не уничтожил часть дневниковых записей, у нас был бы прямой ответ на вопрос: как потомственный офицер воспринял новую социально-политическую действительность? Остается предполагать, что служба в армии с ее регламентированностью, дисциплиной сгладила для Мясковского резкость перехода к другой жизни (благо подчиненные и начальство всегда относились к нему хорошо).
Офицерские обязанности и творчество Мясковский совмещал вплоть до демобилизации в 1921 году.
В декабре 1917 года Николай Яковлевич был переведен в Петроград, в Морской Генеральный штаб. В любимом городе он написал Четвертую и Пятую симфонии. Много размышлял о сочинении оперы «Идиот» по Достоевскому, но все же отказался от этой идеи. Осенью 1918 года, тяжело пережив расставание с Петербургом-Петроградом, он, как того потребовала военная служба, обосновался в Москве. Больше десяти лет ютился в коммуналке, потом, вложив все гонорары за сочинения, вступил в жилищный кооператив и поселился в маленькой квартирке на Сивцевом Вражке. Там композитор прожил до конца жизни с сестрой Валентиной, взявшей на себя хлопоты по хозяйству.
В Москве деятельность Мясковского-музыканта началась с участия в работе Музыкального отделения Наркомпроса и Музыкального сектора Государственного издательства. В 1921 году он стал профессором Московской консерватории.
Еще в 1918-ом произошло событие, фатально отразившееся на мировоззрении композитора. Подробности этого знали только близкие, в том числе его друг, музыковед-текстолог Павел Ламм. Он рассказывал своей дочери Ольге: «У Николая Яковлевича погиб отец во время гражданской войны. Он был в деревне, он был генерал, накинул на себя генеральскую шинель (скорее от холода).<…> Так вот он был растерзан толпой».
Почти тогда же ушел из жизни друг Мясковского — военный врач А.М. Ревидцев, разделявший с ним тяготы службы на передовой. В ноябре 1921 года — новая потеря: смерть тетушки Еликониды Константиновны. В опустевшей петроградской квартире композитор вдруг услышал музыку II и III частей будущей Шестой симфонии (1921-1923).
Современники сравнивали ее с Шестой симфонией Чайковского — одной из самых глубоких трагедийных концепций конца XIX века. Однако свою новую работу Мясковский оценивал жестко: «В концерте она произвела “потрясающее” впечатление как на музыкантов, так и на “просто” публику, индивидуумы с расшатанной нервной системой проливали слезы. <…> Но я сам был вконец разочарован» (из письма Сергею Прокофьеву от 11 мая 1924 года). Автору не понравилась «трафаретность» и «ординарность» некоторых музыкальных приемов.
Мясковский часто жаловался на трудности работы над тем или иным сочинением, но к творчеству рвался. Даже весьма почетные обязанности вроде заседаний в комитетах, комиссиях оценивал как тягостные, отрывавшие его от письменного стола. И преподавание в Московской консерватории, к которому он подходил с исключительной ответственностью, иногда тяготило его.
Каким Мясковский был наставником, говорят уже одни имена его учеников: Виссарион Шебалин, Арам Хачатурян, Борис Чайковский, Герман Галынин, Карен Хачатурян... В этом перечне еще много ярких, достойных своего учителя музыкантов.
Арам Хачатурян с большой любовью вспоминает о встречах с профессором: «Николай Яковлевич учил нас музыке, широко учил культуре композиторского труда и попутно связывал все это со многими явлениями в классическом и современном искусстве».
Отношения с учениками были ровными, с консерваторией — не всегда. В 1930 году Мясковский в числе других профессоров принял решение уйти. То, что предлагал новый директор Болеслав Пшибышевский, противоречило не только музыкальным убеждениям композитора, но и здравому смыслу. Мясковский не желал воспитывать организаторов и руководителей музыкальной самодеятельности. После увольнения Пшибышевского он вернулся, но мысль о прекращении педагогической работы его не покидала. В мае 1932-го Николай Яковлевич сетовал в письме к Прокофьеву: «Мой личный уход из консерватории все еще как-то не удается. <…> Какое-то ведомственное тщеславие — имя, мол».
Тем не менее, за 20 лет, с 1921 по 1941 год, совмещая преподавание и сочинение, он написал 4 струнных квартета, несколько тетрадей романсов, 16 симфоний. В числе последних — Десятая симфония, вдохновленная пушкинским «Медным всадником» и лаконичными иллюстрациями Бенуа; Девятнадцатая, представляющая собой редкий образец симфонического цикла для духового оркестра. О Двадцать первой симфонии, созданной в 1940 году, музыковед Игорь Бэлза написал: «Произведение это согрето рожденными нашей действительностью чувствами радостной приподнятости, светлой оптимистичности, бодрости и мужества».
По-другому в брошюре, изданной в 1960 году, пожалуй, и нельзя было написать. Однако действительность давала все меньше поводов для приподнятости.
В архивах сохранилось письмо, направленное в 1938 году Мясковским и Глиэром Михаилу Калинину — председателю Президиума Верховного Совета СССР. Композиторы вступаются за своего ученика Александра Мосолова, осужденного по самой зловещей статье — 58-ой, политической. Они заверяют адресата в отсутствии антисоветских настроений у Мосолова и просят о пересмотре дела. Известно, что Мосолов вскоре был освобожден. Подпись Мясковского есть и под коллективным обращением деятелей искусств к Вячеславу Молотову: это просьба в «содействии к скорейшему пересмотру дела» композитора Николая Жиляева, арестованного в ноябре 1937 года. Письмо написано в 1940-м. Увы, его авторы не знали, что еще два года назад их коллега был расстрелян по «делу Тухачевского».
…Началась война. В Подмосковье, где жил тогда Мясковский, — авианалеты. В августе 1941 года в составе большой группы артистов, музыкантов, художников Мясковский отправился в Нальчик. Дальше — Тбилиси, Ереван, Фрунзе. Было тревожно, трудно, и все же композитор корил себя за каждый день, проведенный без творчества. При этом жизнь его была наполнена хлопотами об эвакуированных коллегах, друзьях, родственниках.
В ноябре 1942 года Мясковский добился пропуска в Москву, и 15 декабря он вернулся домой. Потеря близких выбивала почву из-под ног, но музыка и ответственность за других заставляли держаться. К себе Мясковский предъявлял особые требования. Был ли композитор вполне доволен Симфонией-балладой №22, начатой в первые дни войны? Симфонией №23 на темы кабардино-балкарских песен, услышанных в эвакуации?.. Однако он очень тепло принимал новые сочинения Прокофьева, Шебалина, Хачатуряна, Шостаковича.
Большая радость — Победа! — соседствует в дневнике записями о плохом самочувствии, что, вероятно, побудило его отказаться от занятий со студентами-композиторами. Это был своего рода продолжительный творческий отпуск.
Спустя три неполных года, 10 февраля 1948-го, случилось то, что изменило жизнь многих советских музыкантов: Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «Об опере “Великая дружба” В. Мурадели». Есть предположение, что опера Мурадели (прототипом главного героя в ней был Серго Орджоникидзе) произвела плохое впечатление на Сталина — по причине «неправильной расстановки политических акцентов». Музыка также показалась ему невыразительной. Однако в радиусе поражающего действия февральского документа оказалось не только сочинение Мурадели, но и творчество ведущих композиторов страны. Началась жестокая идеологическая кампания, подобная той, что двумя годами раньше была предопределена Постановлением Оргбюро ЦК ВКП(б) «О журналах “Звезда” и “Ленинград”».
История создания и претворения в жизнь Постановления «Об опере “Великая дружба”…» подробно воссоздана в книге Екатерины Власовой «1948 год в советской музыке». Страшные проявления уязвленного самолюбия и страх, большой страх стояли за этим «ЦК ВКП(б) считает…».
Критика сочинения Вано Мурадели занимает малую часть документа. Утверждая, что «провал оперы Мурадели <…> тесно связан с неблагополучным состоянием современной советской музыки, c распространением среди советских композиторов формалистического направления», главными виновниками этого бедствия Постановление называет Шостаковича, Прокофьева, Хачатуряна, Шебалина, Попова, Мясковского («и др.»).
Доказательства были такими: в их творчестве «особенно наглядно представлены формалистические извращения, антидемократические тенденции в музыке, чуждые советскому народу и его художественным вкусам».
Что это означало? Безработицу, запрет на исполнение музыки, бесконечные обвинительные статьи в прессе, нередко – опущенные глаза бывших знакомых.
Прочитав Постановление в «Правде», Мясковский записал в дневнике: «Позитивно верное, негативно неточное. Боюсь, что принесет больше вреда советской музыке, чем пользы. Сразу обрадовались и зашевелились все посредственности». Такая формулировка – в издании «Выписок из дневника», подготовленном Ольгой Ламм. Но можно встретить и более экспрессивную версию – с «шушарой» вместо «посредственностей».
В дни, когда на Первом Всесоюзном съезде советских композиторов от формалистов ожидали покаяния, Мясковский оставался на даче, на Николиной горе.
А «Правда» торжествовала. К примеру, в номере от 26 марта 1948 года появилась статья с хлестким заголовком: «Адвокат музыкального уродства». Она разоблачала Игоря Федоровича Бэлзу, автора книги «Советская музыкальная культура». Музыковед писал о творчестве Рахманинова, Скрябина, Мясковского, Прокофьева, Шостаковича и других композиторов. Встретив Бэлзу вскоре после этого идеологического выплеска, Мясковский сказал: «Вы не огорчайтесь. Вы-то “адвокат”, а “уродства” — это мы».
Рассказывая об этой встрече, сын «адвоката» — Святослав Игоревич Бэлза — связал исключительное самообладание и благородный юмор композитора с его офицерским прошлым. Но, возможно, не менее важным было и неприятие Мясковским какого-либо страха, отрицание его.
В письме к Асафьеву от 15 августа 1917 года, еще до возвращения в Петроград, он пишет: «Хочу читать Монтэня “Опыты”, но не знаю, где достать по-русски». Удалось ли тогда найти эту книгу, неизвестно. Но жизненная позиция Николая Яковлевича обнаруживает то понимание опасности страха, к которому приходит Монтень: «это — страсть воистину поразительная. <…> Сколько было таких, которые из боязни перед муками страха повесились, утопились или бросились в пропасть, убеждая нас воочию в том, что он еще более несносен и нестерпим, чем сама смерть».
Думается, неслучайна еще одна литературная «метка» в дневнике Мясковского. В августе 1948 года он читает «Бесов» Достоевского. Об этом композитор упоминает рядом с записью об увольнении Виссариона Шебалина с поста директора консерватории. Также его отстранили от педагогической работы. Из консерватории был уволен и Шостакович. Без наставников остались ученики двух классов.
Новый директор, Александр Свешников, предложил Мясковскому вернуться к преподаванию. Как он решился пригласить такого же «формалиста», как и уволенные Шебалин и Шостакович, — непонятно. Возможно, сыграл свою роль серьезный авторитет Николая Яковлевича в профессиональной среде (хотя были и те, кто еще до Постановления осуждал его деятельность в консерватории). Возможно, была надежда, что наверху о «чуждости» Мясковского позабыли. Возможно…
Николай Яковлевич приступил к занятиям с новыми учениками: Германом Галыниным, Кареном Хачатуряном, Борисом Чайковским, Давидом Компанейцем.
Усиливалось нездоровье, но он старался много работать. Композитор плотно занимался Двадцать шестой симфонией, в которой использовал темы старинных духовных стихов в расшифровке Виктора Беляева. Как и прежде, к нему приходили коллеги, чтобы услышать компетентное мнение.
В феврале 1950-го Мясковский называет в дневнике свою Двадцать седьмую симфонию последней. В это же время он приступил к работе над сборником романсов «За многие годы»: композитор просматривал вокальные миниатюры, написанные в 1901-1936 годах, — что-то редактировал и готовил к публикации, что-то бросал в корзину.
Композитор понимал, насколько серьезны его проблемы со здоровьем. Трагический исход Николай Яковлевич был готов встретить с достоинством — как он это понимал: все обязательства выполнены, архив приведен в порядок, неизданные сочинения проведены через строжайший авторский контроль. Дневник тоже был подвергнут пристрастному пересмотру, «ненужные» записи уничтожены.
Последняя встреча с учителем запомнилась Карену Хачатуряну так: «Окна в комнате были закрыты, был полумрак, и, войдя с улицы, я не сразу заметил Николая Яковлевича. “Карен, — произнес Николай Яковлевич, — я здесь”. Я подошел к нему и взял его за руку. Рука была тонкая, как спичка. Я невольно отдернул свою руку, а Николай Яковлевич сказал:
— Что? Испугались?
— Николай Яковлевич, — сказал я, — Вы очень похудели.
— Всё, дорогой, всё, — ответил Мясковский».
Розы на рояле
Мы привыкли жить с представлением о том, что лучшая музыка первой половины ХХ века в СССР — это Прокофьев и Шостакович. Поэтому Мясковский оказался в положении возвращаемого, недооцененного. Хотя это мы — недослышавшие, недопонявшие.
Приближение к Мясковскому лично для меня началось с простого факта. Узнала, что протяжение многих лет он выполнял корректуры сочинений Сергея Прокофьева. Корректорской работой Николаю Яковлевичу приходилось заниматься часто. И хотя она утомляла его, подготовку прокофьевских произведений к изданию он считал своим долгом. В 1937 году Мясковский признавался Асафьеву: «Сергей Прокофьев — всегда предмет моего восхищения, даже поклонения». Николай Яковлевич был едва ли не единственным человеком, к которому Прокофьев относился с почтением и безграничным доверием. Мне кажется, к концу 1940-х, пройдя немало испытаний, они поняли, что взаимоуважение, их внимание друг к другу — самое ценное достижение в жизни. После музыки, конечно.
В мемуарах и переписке сохранились истории, по-человечески располагающие к Николаю Яковлевичу. Кого-то растрогает его любовь к природе — лесу, цветам; удивят розы, всегда стоявшие на рояле композитора. Кого-то восхитит его готовность оказать помощь: подарить редкие ноты, подсказать дорогу в профессию, восстановить справедливость.
Но, пожалуй, сильнее всего впечатляет последовательно вырабатываемое Мясковским умение осмысленно воспринимать беды и радости. Он отчаивался, страдал, но, размышляя, приходил к позитивному выводу. Разве не интересно проследить, как в музыке воплощается путь благородной, ищущей души, как постепенно мысль обретает свободу?
«Будь прежде всего человеком» — это наставление отца Мясковский помнил всегда.
Как он стал Художником?
«Творите неустанно!» — говорил Мясковский своим ученикам. Так подсказывал ему опыт.
Последний лист
Современники Мясковского сказали о нем благодарное, умное слово — их воспоминания доступны. Они же сберегли его письма и страницы дневника. Воссоздаваемый в них образ — благородный, сильный, чуткий. Доверившись ему, легко довериться и музыке.
Маэстро Евгений Светланов записал все симфонические произведения композитора: у нас есть возможность погрузиться в этот музыкальный океан. Есть и хорошие навигаторы — работы преданных Николаю Яковлевичу музыковедов. Характерно название едва ли не единственного в новом столетии сборника-посвящения: «Неизвестный Мясковский: взгляд из XXI века» (низкий поклон за него редактору-составителю Елене Долинской). Из более демократичных жанров с навигацией отлично справляются эссе Дмитрия Бавильского о симфониях композитора и документальный фильм Бориса Дворкина «НЯМА» (смущает только название — слишком личное).
* * *
У композитора была потребность жить не суммой мигов, а целостно, непрерывно. В творчестве он увидел возможность формирования личного экзистенциального опыта. Сочиняя, доказывал себе и другим: человек сильнее обстоятельств, даже если он совсем не герой.
Мясковский — композитор, которому удалось увидеть, услышать в России всю первую половину ХХ века. Он словно был призван сохранить партитуру событий, идей — то, чем этот период отозвался в истории.
Возможно, время выбрало его, Николая Мясковского.