«...И в хижине — король»

Михаил Безверхний. Автор фото — Стейн Стивенс

— Попробуем сделать так: поговорим о том, что для вас наиболее интересно в данный момент, и пусть читатель сам догадается, с кем я веду эту беседу. Итак, почему у музыканта вдруг — картины и живопись?

— Это не вдруг. С 1976 по 1990 год я был учеником Владимира Леонидовича Райкова, человека поливалентного: психотерапевта, врача, поэта, философа, киноактёра. Можно сказать, что у него я прошёл курс истории искусства, впитав всё, что только можно себе представить, соприкасаясь с личностью такого масштаба. Наше общение прерывалось и восстанавливалось за годы, обозначившие период от моего возвращения с конкурса королевы Елизаветы, где я взял первую премию, вплоть до моего отъезда из СССР. За эти четырнадцать лет, когда я вернулся победителем, но, вместо того, чтоб отправиться в мировое турне, тут же прочно стал невыездным, мы сходились и расходились с Райковым, он всегда находил меня сам, хотя это бывало нелегко.

Мне нужно было чем-то жить, и я был вынужден зарабатывать себе на жизнь ночным таксистом. У меня были старые «Жигули», и я с напарником вкалывал до пяти утра. Так что помимо курса истории искусства у Райкова я прошёл еще и свой собственный жизненный курс: я считал тогда, что к идеалу — к иконе, к Мадонне — можно придти лишь сложным путём, испив из всех помойных вёдер на свете. Райков убедил меня, что это необязательно, и что путь может быть прямым. Сам он был учеником Фалька. Я получил от него то богатство, впитав которое и стал совсем другим человеком. Тогда я и не помышлял о живописи, не собирался ею заниматься. И в 2007 году, давно живя здесь, вдруг стал писать картины как безумный, с диким упоением... Я тогда же написал письмо Райкову с просьбой разрешить называть себя его учеником и полгода ждал ответа, а его всё не было. И потом пришло письмо, в котором сообщалось, что он умер прежде, чем я это спросил, и ответа не будет. Я позволил себе считаться его учеником самостоятельно. Ведь именно он проложил те рельсы, по которым я теперь еду.

— Как случилось, что лауреат конкурса королевы Елизаветы стал невыездным?

— Очень просто. Пребывание в Бельгии продолжалось два месяца. Я был молодым, здоровым, тридцатилетним мужчиной. У меня завязался роман, который не пришелся по вкусу руководителю нашей советской делегации, меня осудили за аморальное поведение за границей, завели соответствующее досье и поставили на бессрочный контроль, к тому же отказав во всех полагавшихся мне поездках и гастролях. Я просидел четырнадцать лет взаперти, как граф Монте-Кристо, зарабатывая на жизнь и ночным извозом, и музыкальной деятельностью: концертировал по Союзу, записывал пластинки.

Главное, меня удерживали напрасно: я никуда тогда не собирался бежать. Если бы у меня была такая задача, я бы не вернулся прямо с конкурса. Но мне это и в голову не приходило, я был насквозь наш. После аварии на Чернобыльской АЭС я попросил в Госконцерте, чтобы меня направили туда. И действительно приехал через две недели после ликвидации пожара, и играл там. Это было веление сердца, реакция нормального человеческого организма: разделить беду, рвануться к тем, кому плохо.

В 1989 году я написал письмо Горбачеву, на которое не последовало ответа. И решил: уеду.

И тут, как это бывает, будто что-то случилось, и всё переменилось волшебным образом: я сразу стал востребованным. Мне предложили серию записей на «Мелодии», я целый год играл в постановке В. Курочкина «Скрипач на крыше» титульную роль, так сказать, потом меня нашел режиссёр Д. Месхиев, предложивший главную роль скрипача Сашки в «Гамбринусе» по Куприну. Им нужен был настоящий скрипач, а не имитатор, как это обычно бывает в кино. Я согласился сниматься, пройдя кинопробы, и поставил свои условия: стать композитором картины — раз, и заменить маленькую белую собачку на большую чёрную — два, потому что у меня в то время была чёрная овчарка Нахта. Так она вошла в это кино, и сейчас я могу её увидеть... Как композитор за сюиту «Гамбринус» я позже получил первый приз на конкурсе в Валенсии. Но всё это не отменило моего решения. В 1990 я выехал с первым за четырнадцать лет концертом в Бельгию и остался здесь.

— Скрывать вас дальше нет смысла. Давайте признаемся, что я беседую с лауреатом конкурса Венявского, конкурса королевы Елизаветы и многих других — с Михаилом Безверхним. Как вы думаете, сложилось ли бы что-то иначе, не занимайся вашей судьбой и карьерой капризный случай и Госконцерт, а будь у вас хороший импрессарио, вроде Сола Юрока?

— Совсем необязательно. У меня бывали самые разные агенты, и толковые, и не совсем. Дело не в них. Музыка не терпит конвейера, когда производство концертов поставлено на поток и втиснуто в рамки обязательств. Каждый концерт требует совершенно индивидуальной подготовки, несмотря на то, что его программа повторяется где-то ещё.

В 1996 году в фильме «Победители» режиссёр Пол Коэн снял нескольких лауреатов конкурса Елизаветы, и меня в том числе, подав их судьбы, как судьбы неудачников, как нечто несбывшееся и проигранное. Если бы я заранее знал, что этот фильм настроен на такой минор, я отказался бы в нём сниматься.

Что считать большой карьерой? Как карьера вообще может быть большой? Есть путь человеческий — от рождения до смерти, а потом есть другой — после ухода, когда продолжается то, что не умерло вместе с художником, когда за ним идёт череда его творений, живущих после него: картины, записи. Потому-то записи зачастую оказываются важнее погонных метров расписанных концертов, и карьера концертирующих не может быть корректно сравнима с карьерой записывающих. Я записал с полной самоотдачей колоссальное количество пластинок и дисков и не чувствую никакого ущерба в своей судьбе.

— Существует ли проблема устаревания трактовки, эстетики исполнительства, манеры игры? Знакомы ли вам разочарования от прослушивания записей тридцатилетней давности?

— Наоборот: я настолько предельно выкладываюсь всегда при записи (как и при любом концерте, кстати), что потом, прослушивая, часто удивляюсь и думаю: а смог бы я так сейчас? Но я и теперь выдаю тот же максимум энергии, играю ли я на сцене или на улице. Слово улица здесь — не для красного словца.

У меня много специальностей: я скрипач, альтист, педагог, композитор, шансонье, художник, актёр, дирижёр. Владение профессией предполагает зарабатывание на жизнь посредством своего умения. Среди прочих есть и такая профессия: уличный музыкант. Два года тому назад я вышел на пенсию, будучи доцентом консерватории. К сожалению, закон не учитывает того, что педагог должен перестать быть таковым буквально на пике своего мастерства и в расцвете своего опыта. Смириться с этим я не собирался, я хотел быть свободным от назначенной мне бездеятельности. Поэтому я стал народным артистом в самом прямом смысле слова: вышел играть на площадь. Способ зарабатывания денег профессией никак нельзя приравнять к чудачеству или попрошайничеству. Я играю лучшие образцы классической музыки, в футляре стоит моя визитная карточка, и я, между прочим, достиг той стадии, когда могу на слух отличить достоинство монеты по её звяканью.

Играть urbi et orbi — своего рода миссия. Например, полторы тысячи евро, собранные моим концертом в соборе святого Николая в Генте, пошли на строительство уличного туалета в Эфиопии. Для страны, в которой актуальна борьба с антисанитарией и которая нуждается в благоустройстве, — чем это не достойное эквивалентное воплощение музыки, сыгранной людям, зашедшим за нею в церковь прямо с улицы? Я выхожу играть от имени своих учителей и от себя лично, и улица не может меня унизить. Кремона, Шанхай или Лонг-Айленд — какая разница? Утром я завтракаю в Америке вместе с Джимом Уотсоном (биолог, лауреат Нобелевской премии по физиологии и медицине — прим. М.Ш.) по его приглашению, а назавтра играю на площади Гента. Я выхожу играть музыку, а не роль, я везде чувствую себя одинаково, как если бы был королём: я оставался бы им и во дворце, и в хижине.

— К слову о хижине: в этом же фильме «Победители» участвует некий старенький автобус, приспособленный не то для жизни, не то для музицирования. Расскажите, в чём тут дело?

— Живя в СССР, где автосервис был на нуле, я привык все технические авторемонтные работы выполнять сам и не мог отвыкнуть от этого, даже переехав в Бельгию. Мне нужно было помещение, где я мог бы заниматься ночью, если вдруг возникнет такая охота. Люди не реагируют на джазовую установку, грохочущую заполночь у кого-то в квартире, очевидно, смиряясь с тем, что у соседа в доме праздник, но совершенно не выносят классической музыки в это же время суток и склонны вызывать полицию. Чтобы избавить себя от подобных вторжений и разборок, я купил инвалидный пикап, «Ситроен-35», своими трудами поставил его на ноги, то бишь вернул ему способность передвигаться, и приспособил его для занятий скрипкой. Он был мною прекрасно оборудован: обогрев, столик, лежанка – всё, что нужно. Рядом с ним были припаркованы пять моих же «Мерседесов» — я их тогда коллекционировал.

В СССР у меня был ста-а-арый «Москвич», с которым была связана, кстати, одна история. Именно на нём ещё в Москве я приехал на репетицию концерта к очередному съезду партии и запарковал между колонн Большого зала консерватории. Другие приехали позже и поставили свои машины так, что я не мог нормально выехать. Дирижировал тогда Леонид Коган. Он наблюдал, как я освободил машину, съехав вниз прямо по большой лестнице, и сказал мне: «Миша, если вы будете играть так же, как ездите, вы в Бельгии возьмете первую премию». И как в воду глядел, словно напророчил.

— А действительно, расскажите, как вы получили эту премию?

— Это целая история. Пока шёл первый тур, в газетах появилась статья о конкурсе с двумя фотографиями в профиль: Леонида Когана и моя. Он был в жюри. И в тексте недвусмысленно давалось понять, что профили наши настолько схожи, что можно почти стопроцентно утверждать: я его побочный сын, которому он покровительствует на конкурсе. Руководитель советской делегации затребовала копию моей метрики о рождении, чтобы дать отпор провокациям. Эта бумага оказалась утерянной или украденной — словом, её не нашли. Представьте, нашим посольством был организован самолёт с единственным человеком на борту, который вылетел в СССР к моей тогдашней жене за оригиналом моего свидетельства о рождении, где говорилось, что я имею отца и мать, и что я безусловно Безверхний, а не Коган. Бумага была представлена, пресса отступила, и было напечатано невнятное опровержение, хотя шрифтом не в пример мельче, чем первоначальная информация к размышлению.

В финал вышла дюжина человек, я играл последним, и после игры нас собрали в небольшой комнатке, где мы должны были ждать решения жюри. Я как-то уже расслабился, отвлёкся и силился рассказать анекдот одной из конкурсанток, японке, кстати, когда меня похлопали по плечу. Я обернулся. Передо мной открыли дверь и пригласили на выход. Тогда выйти первым и означало получить первую премию. Вот тут у меня перехватило горло. Я шагнул на сцену и пошел вдоль стола жюри, отвечая на рукопожатия. В жюри сидели Франческатти, Менухин, Ойстрах... я пожимал их руки и дошёл до Когана. Он встал и негромко произнёс: «Ну, здравствуй... сынок», и обнял меня. Это можно увидеть в хронике, хотя слов не разобрать. Зато видна реакция публики — ведь все читали газеты. Зал притих на мгновение, а затем разразился бешеными аплодисментами. У Леонида Борисовича было прекрасное чувство юмора. Люди оценили ситуацию, хотя не могли ничего слышать, да и не поняли бы по-русски.

— Есть ли у вас в жизни страсть страстнее музыки?

— Для меня вообще нет ничего, пересиливающего что-то другое. Я живу по некоей заповеди, усвоенной в результате общения с Райковым: воспринимай всё как первый раз в жизни, но делай так, словно в последний раз. Я следую этому и просто живу так каждую минуту.

Свои картины я пишу прямо пальцами, их чувствительность чрезвычайно высока, ведь что ни говори, пальцы — это я, а кисть — это протез.

Я определил стиль своих картин, как «моментализм» и официально являюсь не только автором термина, но и основателем течения. Картина пишется за один момент времени, неважно, сколько он продолжается, минуту или три часа. Я не в состоянии остановиться, пока я не закончу, пока момент не пройдёт. Инициировать этот момент может что угодно, часто — сама фактура материала, который избираешь для основы картины. Я не конструирую сюжет и смысл, а следую натуре. Если взять, скажем, кусок дерева, на нём есть природные разводы, их можно обозначить, акцентировать, и из особенностей этого узора возникнет картина, которая впоследствии назовёт сама себя, став собственным резонансом, рассказом о себе.

— Есть среди картин любимцы, с которыми не хочется расставаться?

— Определённо да, хотя специально об этом не задумывался. Но, наверное, когда на выставках я назначаю каким-то творениям немыслимую цену, очевидно не желая им оказаться проданными, это они и есть. Из таких избранных — «Падший ангел», «Женщина и море». Три моих работы находятся в музее Raccolta Lercaro в Болонье, две — в Музее изящных искусств Кремоны. А две картины украли в одной галерее Антверпена. Может быть, этим можно гордиться? И это тоже определённый вид признания?

Я «булгаковец»; знаменитый роман для меня является путеводным, и версию, что Сатана — прокурор на Суде, а Христос — адвокат, я почитаю за правду. Поэтому, когда со мной случается что-то значительное, в музыке, в живописи, в жизни, я знаю, кому быть признательным, и эту благодарность с трепетом и без стеснения произношу вслух.

Автор фото — Стейн Стивенс

реклама