Двадцать лет в прихожей в ожидании успеха
Оставшись в детстве сиротой, он был воспитан друзьями – "Мои страдания и непонимание людей сделали меня робким и замкнутым" – Открытие музыки и желание петь – Уборщик и рабочий на сахарном заводе – "Я получил образование, занимаясь по ночам" – "В консерватории из милости" – После первого успеха ещё пять лет голодания в Риме.
Когда Ренато Брузон выходит на сцену, он держится с таким изяществом и достоинством, что кажется, будто он родом из некоей старинной аристократической фамилии.
– Однако, – говорит певец, – я всего лишь простой крестьянин, и образование приобрёл, занимаясь по ночам, а днём трудясь уборщиком.
Внешне он строг и сосредоточен, но взгляд его добрый, излучающий теплоту. Ренато Брузон в наши дни признан "королём" баритонов. А уж "бельканто" такое, какого нет ни у кого на любом уровне. У него один из редких голосов, что заставляют вспомнить легендарных баритонов прошлого.
Некоторые критики сравнивали Брузона с "феноменом Каллас". А Джорджо Гуалерци, специалист по вокалу, писал: "Вот уже многие годы не было баритона, который соединил бы в своём голосе покоряющую красоту звучания, благородство тембра, богатого полутонами и оттенками, мягкость эмиссии, что способствует красоте портаменто и чистоте легато".
В 1980 году в «Отелло» под управлением Риккардо Мути на Флорентийском музыкальном Мае Брузон предложил настолько новую, своеобразную трактовку Яго, настолько, что он стал главным персонажем, а не Отелло. Однако в любой опере, где баритон – персонаж второстепенный, Брузон, завораживая своим голосом, становится основным героем.
В театрах он нарасхват, его оспаривают друг у друга фирмы грамзаписи. Дзеффирелли выбрал певца для своего фильма "Сельская честь". Парма наградила его почётным званием "Кавалер Верди", титул, который до сих пор имели только Джузеппе Вальденго, Лучано Паваротти, Рената Тебальди, Мирелла Френи и маэстро Романо Гандольфи.
В разных городах Италии возникли клубы любителей музыки, носящие его имя. Достаточно послушать в его исполнении хотя бы одну оперу или только одну пластинку, чтобы понять, насколько заслуженно он получил всё это.
– А почему же, – спрашиваю я его, – так мало говорят о тебе? Твоё имя можно увидеть только в отчётах музыкальных критиков, хотя и обрамлённое самыми восторженными словами. Но ни разу нигде не появилась ни одна статья о твоей жизни, ни единого интервью, какие обычно берут у деятелей театра. Почему?
Мы сидим в ресторане. Брузон размышляет над моим вопросом и после долгого молчания говорит:
– Это трудно объяснить.
– В твоём кругу, – продолжаю я, – тебя винят в высокомерии, утверждают, будто ты заносчив, очень важничаешь, не удостаиваешь разговором своих коллег и даже преданных поклонников. Словом, как бы отгораживаешь себя от окружающего мира, словно какое-то высшее существо.
– Это всё глупости, – отвечает Брузон, улыбаясь. – Если есть на свете человек, который никогда не важничал, так это я. Я просто не сумел бы это сделать. Что верно, то верно: я неразговорчив, мне обычно трудно общаться с людьми – я знаю, что у меня есть такой недостаток, и мне не удаётся его преодолеть. Это комплекс, который остался у меня с детства.
До 1968 года моя жизнь была такой неустроенной, настолько несчастной и нищей, какую даже трудно вообразить. Я рос без семьи, без друзей, в нужде, как бродячий пёс. Я вынужден был замкнуться в себе и почти всегда молчать. Эта "молчаливость" выросла вместе со мной, и я постоянно от неё страдаю.
– Ты сказал, что вырос без семьи. В каком смысле?
– Это долгая история. И когда вспоминаю, то кажется неправдоподобной.
Брузон снова долго молчал и наконец заговорил:
– Я родился в Гранце, в провинции Падуя. Мои родители — крестьяне, но безземельные: мы обрабатывали чужую землю. Нас было четверо: родители и мы с сестрой. Отец, подавленный заботами, горькими размышлениями, нищетой, был человеком молчаливым и замкнутым. Я почти не слышал, чтобы он произносил хоть слово. Я же, напротив, рос мальчиком экспансивным, разговорчивым, мне всё время хотелось поделиться со многими своими мыслями и чувствами. Мама понимала меня. Очень восприимчивая натура, более открытая, она часто разговаривала со мной, проявляя свою любовь. У неё был также красивый голос, она пела, работая в поле. Я необычайно любил её, но нам мало удавалось быть вместе.
Однажды — мне было тогда лет восемь, вернувшись из школы, я обнаружил в доме ужасный переполох: отец выглядел каким-то обескураженным, родственники в слезах, соседи собрались возле дома и что-то обсуждали. Я смотрел на всех и не решался спросить, что же случилось. Кто-то сказал, что маме очень плохо и её нужно отправить в больницу. Её положили на телегу, запряжённую быками. Я провёл на кухне жуткие часы, всё время глядя на дорогу, по которой мама должна вернуться. Вечером я увидел отца, приехавшего на велосипеде. На руле у него лежал свёрток с маминой одеждой. Он вошёл в дом и разрыдался. Мама скончалась от столбняка. Ей исполнилось всего тридцать пять лет. С этого момента я остался без семьи.
Мой отец пропадал на работе. Сестру отправили к родственникам. Пришлось самому выкручиваться. Нищета в нашем доме стояла неописуемая. Отец, и прежде неразговорчивый, после несчастья ещё более замкнулся в себе.
Спустя примерно год после смерти матери отец женился. Для меня это стало ещё одним тяжёлым ударом. И не потому, что он женился. Он должен был сделать это. Жить в доме без женщины, которая стирала бы, убирала, наводила порядок, очень трудно. Поэтому вполне возможно, что отец сделал это прежде всего ради меня, но он не подготовил меня к такому событию, ничего не сказал о нём.
Однажды я вернулся из школы и нашёл дверь дома запертой. Я стоял в полной растерянности, ничего не понимая. Одна соседка сказала, что отец мой тут больше не живёт, он женился и ушёл к своей новой супруге. Она поведала мне об этом с коварством, с ехидством, точно отец совершил нечто постыдное. Совершенно убитый, я отправился к дому, какой мне указали.
Мачеха, наверное, пыталась показать мне своё расположение, но я был слишком замкнутым пасынком и так никогда и не сумел быть с ней откровенным.
В новом доме мы жили едва ли не как господа, по сравнению со старым жильём. Дом принадлежал жене моего отца. Я спал в небольшом хлебном амбаре без потолка, с одной лишь крышей. Если шёл дождь и дул ветер, мне приходилось раскрывать над кроватью зонтик. Зимой по утрам я нередко обнаруживал на одеяле толстый слой снега. Несмотря на все неудобства, мне нравился этот амбар: я чувствовал себя в уединении и много фантазировал.
В нашем селе я оставался всеобщим посмешищем, рос в атмосфере враждебности и потому становился ещё более замкнутым. Окончив начальную школу, я поступил в технический колледж в Ровиго. И каждый день ездил туда на занятия на велосипеде, а, чтобы платить за учёбу, ещё и батрачил. Словом, начиная с десяти лет, мне приходилось самому заботиться о себе. Дома мне давали только постель и уделяли немного еды.
– Когда родилась любовь к музыке?
– Петь мне всегда нравилось. Мама, когда была жива, посылала меня в церковный хор, и я нередко пел сольные партии.
В 1950 году в Гранце приехал новый священник дон Серджо Террин. Мне тогда исполнилось четырнадцать лет. Поняв, что у меня нет друзей, он начал приглашать меня к себе домой, наверное, пытаясь сделать более общительным. И начал давать мне уроки музыки, позволяя играть на фисгармонии.
В 1951 году отмечалось пятидесятилетие со дня смерти Верди. Дон Серджо был страстным любителем оперы и однажды сказал: "Приходи ко мне. Сегодня вечером будут передавать по радио «Набукко» Верди. У меня есть клавир, и ты сможешь слушать оперу, глядя в ноты". Вот так впервые я услышал оперу. В нашем доме и в помине не было радио, поэтому я никогда не мог даже представить себе, что на свете существуют оперы и настоящие песни. Тот вечер решил мою судьбу. «Набукко» околдовал меня, и я навсегда полюбил оперу.
После знаменитого «Набукко», прослушанного у священника, я стал посещать оперные спектакли, которые шли в музыкальном театре Ровиго. Летом дон Серджо устраивал коллективные поездки в Верону на оперные спектакли на знаменитой "Арене", и я охотно присоединялся к этим экскурсиям.
Первая опера, какую я увидел на сцене, оказалась «Джоконда», в 1952 году, и она произвела на меня огромнейшее впечатление. Я всё больше и больше увлекался оперой, но ещё не думал о самостоятельном пении.
Прошли годы. Я закончил технический институт в Ровиго. И стал искать работу, но никто не хотел брать меня, потому что я ещё не прошёл военную службу.
Один мой дядя, который жил в Галларате, предложил свою помощь. Я переехал к нему, и он нашёл мне место токаря, но незаконно, с нарушением юридических правил. Мне платили двенадцать тысяч лир в месяц. Я проработал три месяца, и мне заявили, что я больше не нужен.
Стояла зима. Чтобы заработать хоть что-нибудь, я пошёл убирать снег. Весной пришлось вернуться в Гранце.
Здесь, благодаря помощи другого родственника, я нашёл временную работу в организации, которая следила за состоянием дорожного покрытия. В мои обязанности входило засыпать галькой ямы, образовавшиеся на дорогах.
Руководитель этой службы был неграмотным человеком, получившим свою должность лишь потому, что был дружен с мэром. Я не сделал ему ничего плохого, но он точил на меня зуб, так как у меня было образование, а у него нет. И горе мне, если я хоть на минуту останавливался. Он тогда орал: "Брузон, работай!" Я никогда не был лентяем, и эти постоянные окрики унижали меня и сердили. Однажды я замахнулся на него лопатой. И если б ударил, то разбил бы ему голову.
Видя такое моё положение, вмешался один мой друг и помог найти другую работу. На фабрике по производству сахара. Мне надлежало сидеть по десять часов в день в помещении, где свекольный сок перемешивался с известью. Чтобы смесь стала однородной, в неё нужно добавлять небольшими дозами специальный жир – в этом и заключалась вся моя работа. В комнате, где я находился столь долго, постоянно держалась температура шестьдесят градусов. Иногда мне казалось, что вот-вот умру, но я благодарил небо, что у меня есть хоть какая-то работа.
Между тем я продолжал петь в церкви. Мой голос изменился: сначала я был тенором, потом басом. Все говорили, что голос великолепен. "Почему не учишься петь?" – спрашивал Серджо. Обучиться пению – это была моя заветная мечта, и я постоянно думал об этом.
Однажды я решил проверить, действительно ли у меня красивый голос. Я поехал к одному своему дяде, брату моей мамы, и попросил у него в долг двести лир, чтобы записаться на прослушивание в музыкальном лицее Падуи. У меня не было приличного костюма, и дядя одолжил свой.
Председателем этого прослушивания или конкурса, был маэстро Педролло. Он поразился, послушав меня, и спросил, что я собираюсь делать. "Я пришёл из любопытства, – ответил я, – хотел узнать, правда ли, что говорят некоторые мои друзья", — и не проронив больше ни слова, ушёл.
На Рождество посетил меня один молодой человек, готовившийся петь тенором, и сообщил, что синьор Педролло хочет видеть меня. Я поехал в Падую. Маэстро сказал, что комиссия, которая меня прослушивала, верит в мои творческие возможности и решила оплатить моё поступление в лицей, а также ежедневную дорогу из Гранце в Падую и обратно в течение всего учебного года. Мне показалось, всё это происходит во сне. И не столько потому, что появилась возможность заниматься музыкой. С турдом верилось, что нашёлся кто-то, подающий мне надежду.
Я вернулся домой совершенно счастливый. И всем говорил, что поеду учиться пению в лицей в Падую. Но в селе вдруг начались споры. Люди стали подозревать, что я бездельник и не хочу работать. "Твой сын просто лодырь", – говорили моему отцу, и тот набрасывался на меня.
К счастью, пришло время идти на военную службу, и я смог уехать из села. Меня направили в Триест. Я продолжал заниматься упражнениями и время от времени просил увольнительную, чтобы съездить в Падую на экзамен. К завершению военной службы я оказался уже на третьем курсе.
Когда вернулся домой, отец сказал: "Не могу больше содержать тебя. Тебе надо покинуть мой дом". Как раз в это время в лицее в Падуе шли публичные экзамены, и я попросил у отца разрешения пожить у него ещё неделю. На экзаменах присутствовал один любитель оперы из Эсте, некий Берто, он приехал вместе со своим другом тенором. Услышав мой голос, он пришёл в восторг и пригласил меня поужинать в тратторию.
Видя, что я мрачен, как туча, он поинтересовался, в чём дело, почему я не радуюсь своему успеху. Я рассказал ему, в каком оказался положении. "Поедем ко мне, – предложил он, – у нас рабочая семья, но место, где бы ты мог спать, найдётся". В тот же вечер я попал в дом семьи Берто. Это были простые и добрые люди. Мать относилась ко мне, как к сыну, и я до сих пор считаю всех Берто своей настоящей семьёй.
Они помогли мне найти службу официантом в Габичче, недалеко от Пезаро. Я сложил чемодан, собираясь отправиться туда, как вдруг по телефону сообщили, что место уже занято. Через несколько дней один молодой человек из Эсте, тромбонист, уехавший играть в небольшом оркестре на теплоходе "Аркадия", ходившем между немецким портом Бременхавен и канадским Квебеком, написал нашему общему знакомому, что на пароходе нужны пианист и исполнитель песенок. Знакомый как раз и был пианистом, и он спросил меня, не поеду ли я с ним. Я, конечно, согласился.
Я одолжил деньги на дорогу и на смокинг. Мы договорились с пианистом, что встретимся в немецком порту. Я вернулся в Гранце попрощаться со всеми, так как не думал, что ещё вернусь в родное село. Я гордился предстоящей работой, но мне почему-то было грустно.
Я уехал. После длительного переезда поездом добрался до Бременхавена и направился в порт искать "Аркадию". Я ни слова не знал по-немецки, не говорил и по-английски, никто не понимал и те жалкие фразы, какие я мямлил по-французски. Я расспрашивал про "Аркадию", но никто ничего не знал об этом судне. Насколько я всё же понял, теплоход ушёл ночью. Я был в отчаянии. Когда стемнело, я решил, что всё пропало, и пошёл искать ночлег в каком-то пансионе. Я лёг в постель, совершенно убитый всем случившимся – усталостью, голодом и отчаянием – и расплакался.
Ранним утром я опять поспешил в порт и обнаружил "Аркадию". Помчался как сумасшедший к трапу. На молу увидел друга-тромбониста, который вместе со мной закончил лицей и прислал письмо. Я радостно приветствовал его. Он посмотрел на меня с удивлением и спросил: "А ты что тут делаешь?" "Как что делаю? – удивился я. – Приехал петь на пароходе". "А разве ты не получил мою телеграмму в ответ на твоё письмо? В ней говорилось о пианисте, а не о певце. Мы собирались искать певца в другом месте, и теперь у нас всё в порядке".
Произошло недоразумение. И я снова оказался в отчаянном положении. Мой друг понял это. Он предложил продать ему смокинг и всё остальное, что я приготовил для поездки, чтобы у меня хватило денег на обратный билет. Я оставил ему чемодан и вернулся домой. В нашем селе курьерский останавливался только раз в сутки, и многие жители приходили посмотреть, кто приехал. Когда в тот вечер увидели меня, все расхохотались.
– У тебя никогда ничего не получается сразу, – язвили они.
– Тогда мне казалось, я действительно какой-то роковой неудачник, – продолжает Ренато Брузон, – Но теперь я на многое смотрю иначе. Если б я уплыл на "Аркадии", то никогда не стал бы оперным певцом.
– Когда же ты, наконец, начал петь?
– Первый раз я прилично заявил о себе в 1960 году. Победив на конкурсе, я получив стипендию фирмы "Энал" – сорок тысяч лир в месяц.
В 1961 принял участие в конкурсе в Сполето и опять победил, получив право дебютировать в театре. Спектакль прошёл хорошо, и я был счастлив. Но на этом всё и закончилось, и мне пришлось вернуться в Эсте.
В 1962 году меня пригласили в Сполето петь в «Трубадуре». Этот спектакль тоже прошёл хорошо, я получил похвальные рецензии и вслед за ними другие предложения. Карьера, что называется, сдвинулась с места. Однако предстояло утвердиться в Риме, потому что именно там, в столице, можно было найти по-настоящему хорошую работу.
Я обнаружил пансион, где согласились дать мне кредит, и у меня появились большие надежды. Я думал, что смогу утвердиться года за два, но снова ошибся: ожидание длилось ещё пять долгих лет.
Всё это время у меня возникала та или иная возможность работать с разными дирижёрами римской "Оперы". Иной раз мне предлагали какую-нибудь партию и платили пятьдесят-шестьдесят лир. Римский период был для меня очень трудным. Мне почти исполнилось тридцать лет. Многие певцы, начавшие выступать после меня, уже утвердились, а я всё ещё был на нуле.
Я познакомился с одной девушкой. Её звали Тита Тегано. Художница и декоратор, она преподавала в академии. Я готов был жениться на ней, но в таком положении не смел этого сделать. Я переживал минуты подлинного отчаяния. Тита пыталась ободрить меня, но, должно быть, тоже немало страдала из-за того, что я был молчалив и ничего не говорил ей о любви. Мало того, я к тому же плохо обращался с ней: я хотел, чтобы она оставила меня, просил не связывать свою жизнь с моею, которую считал уже совершенно безнадёжной.
Когда я что-то зарабатывал, то отдавал всё сразу же хозяйке пансиона. Если мне нужна была какая-то мелочь, брал у неё в долг. Я старался свести до минимума все свои нужды: ел ровно столько, чтобы не умереть с голоду, вёл очень замкнутый образ жизни, никогда не ходил в кино, не мог позволить себе даже такую роскошь, как газета. Носил я всегда одну и ту же одежду, которую сам стирал и штопал. И всё же, несмотря на все жертвы, оказалось, что мой долг хозяйке пансиона составляет уже пять миллионов. А в 1961 году это была крупная сумма, и я думал, что никогда не смогу отдать её.
Наконец, в 1967 году меня пригласили в Парму петь в «Силе судьбы». Тенором был Франко Корелли. Спектакль с нетерпением ждали. На нём присутствовал Роберт Бауэр с поручением от "Метрополитен" искать новые голоса. Я старался изо всех сил и имел успех. Бауэр пришёл поздравить меня и назначил мне прослушивание у Рудольфа Бинга, директора "Метрополитен". В следующем сезоне я дебютировал в прославленном нью-йоркском театре, где и началась моя главная карьера.
– Выходит, тебя открыли не столько итальянцы, сколько американцы, – замечаю я.
– В каком-то смысле это так, – соглашается Брузон. – Я сразу же устремился делать карьеру и в Италии. В течение 1968 года я выступал там очень часто и смог оплатить долги. Тогда же я женился и с тех пор жил более или менее спокойно.
– Восемнадцать лет – с 1950 по 1968 год – были действительно очень трудными для тебя.
– Не просто трудными, ужасными. Я столько страдал и всегда в одиночестве. Это и определило мой характер. Я сделался недоверчивым, молчаливым, замкнутым. Кто не знает меня, говорит, что я высокомерен. Это не так. Это, можно сказать, окаменевшее страдание, которое совершенно сковало меня. Я хотел бы стать другими, но не получается.
– А в своём селе бываешь?
– Каждый год. Мой отец умер в 1962 году, мачеха ещё жива, и я всегда навещаю её. Но моя настоящая семья – это семья Берто.
– Теперь, став знаменитым певцом, что ты испытываешь, приезжая часто в это село, где над тобой так много смеялись?
– Я не питаю никакой злобы ни к кому. Это село остаётся "моим" селом. Это правда, что я страдал, терпел всяческие унижения, но с родными местами связаны и хорошие воспоминания. Зелень деревьев, которые я очень любил, полёт ласточек: я мог часами наблюдать их. Помню в детстве, когда у меня оказывались какие-то деньги, я покупал книги серии БУР, очень дешёвые. Там печатались классики: Шекспир, Шиллер, Мильтон, древние греки, прозаики девятнадцатого века.
Одна книга мне особенно нравилась. Это "Исповедь итальянца" Ипполито Ньево. Я уходил читать в поля, потому что подобные книги глубоко волновали меня, и мне не хотелось, чтобы кто-нибудь видел мои слёзы. Я тоскую по тем временам и родным полям, что составляли мне компанию. Думаю, когда уйду со сцены, вернусь на эту землю и опять стану крестьянином.
Перевод с итальянского Ирины Константиновой
Отрывок из книги Ренцо Аллегри «Звезды мировой оперной сцены рассказывают» любезно предоставлен нам её переводчицей