«...Без Вас очень скучно, пустой театр, пустые гримерные, пустая сцена. Спектакль, где не звучит Ваш голосок, для меня не существует». Анатолий Васильевич Эфрос адресовал эти строки Ольге Михайловне Яковлевой, которая стала его творческим открытием и знаковой фигурой его театра. «...Моя удача в том, что я на своем пути встретила человека, который был мне человечески созвучен... То, что судьба подарила мне встречу именно с Анатолием Васильевичем, — самое главное в моей жизни», — пишет актриса в своей книге «Если бы знать». Ольга Яковлева, работавшая с Эфросом многие десятки лет, — носитель свидетельства о Мастере и его художественном наследии. Одна из самых занятых сегодня актрис своего поколения (три спектакля в МХТ, два — в Табакерке, и один — в театре Маяковского), она неизбежно «выпадает» из нынешнего способа существования на сцене — ученица великого Мастера продолжает работать с такой глубиной постижения, что смысловые акценты спектакля невольно смещаются на ее персонажей: «Мои отношения со зрительным залом — это напряженный диалог. Почти сражение. Я стараюсь навязать залу свою музыку. Это происходит совсем небезмятежно, часто в прямом противостоянии. Когда мне кажется, что зал отвечает мне неприятием, во мне возникает ток высокого напряжения, собирается вся воля... Когда уходишь со сцены и можешь себе сказать: „Отдала все, что имела, больше не могу“, — это и есть счастье моей профессии».
— Ольга Михайловна, вы написали книгу, которая вызвала положительную оценку коллег. Это — редкость.
— Мне помогал приятель Эфроса из Израиля — Вадим Климовский. Многое было написано мной от руки, что-то наговаривалось на диктофон... Самое ценное в этой книге — письма Эфроса, они дают представление о том, каким он был строгим педагогом, какого уровня художником и просто сердечным человеком, открытым и нежным.
— Мне кажется, что одним из главных достоинств этой книги является откровенность, порой наивная, порой бесстрашная. Скажем, в вашей книге читаешь: этот обиделся, повернулся и ушел, тот все время опаздывает, а Эфрос все прощает — никакой «разящей руки» за этим не чувствуется совсем. Актеры, как правило, очень зависимы от режиссера — не только потому, что им могут не дать роль, есть ведь просто психологическая зависимость. Такое впечатление, что у актеров Эфроса этой психологической зависимости не было.
— По поводу актерской зависимости — конечно, она была! Это выражалось в «обратной краске». Я, во всяком случае, говорю о его учениках, о тех, кого он водил из Детского театра в Ленком, потом — на Малую Бронную. И обратной краской была защита от этой психологической зависимости, которая подменяется независимостью, самостоятельностью, обидами, гневом, завистью. Я приводила в книге пример, когда во время отдыха актеров на Волге Эфрос делает что-то, чтобы организовать костер-застолье, а актеры стесняются принести дрова. Я что-то там ворчала: «Зачем вам это нужно, если такое отношение?» А Эфрос сказал: «Как вы не понимаете? Им это — стыдно! Им кажется, что это — унизительно. Я это понимаю.» А в другом случае, на сцене, когда режиссер сам на репетиции таскает столы, стулья, а актеры не подходят помочь, это — просто безобразие! После репетиции Анатолий Васильевич сказал: «Как они не понимают, что, когда человек услужлив, он поднимается сразу на какую-то другую высоту. Он аристократичен, артистичен, легок, доступен к общению, он открыт, когда он это делает с легкостью. А актеры не понимают: как это — если ты подчинишься, ты поднимаешься выше». А по поводу того, что мы с ним были «на равных»... Когда с человеком общаешься близко в течение четверти века, привыкаешь, знаешь его от и до, то даже талант, даже гений становится обыденным явлением, к сожалению.
— Можно ли назвать учеником (в высоком смысле слова) человека, который предал учителя? Можно ли назвать учениками людей, которые просто у Эфроса учились, но не выучились самому существенному?
— А ученики Христа? Думаю, что основному мы не выучились — благородству и благодарности. Рядом с ним высвечивалось — что высоко, что низко, что мелко, что крупно. Хотя в Эфросе, как во всяком человеке, было заключено все, и, наверное, он был не идеален. Актеры, видимо, привыкли к его ласковому тону. Так, о Волкове он говорил: «Ну это же Колечка!», «Ну это же Левка!» — о другом актере; в этой тональности было что-то отеческое, чего недоставало, видимо, людям. Актеры так быстро присваивали этот «закон бытия», что есть возможность быть рядом, что этот «закон бытия» опускал пиетет. Где-то там, в глубине, уважение оставалось. Но, с другой стороны, как они могли пойти на крайности? Значит, что-то уже деформировалось? И на Таганке у него, с одной стороны, была чуть снисходительная отцовская ироничность, а с другой стороны, он разговаривал с актерами на равных. И вот этого уровня — что с тобой разговаривают уважительно — никто не может забыть и простить. Чеховы случаются редко.
— В своей книге вы очень конкретно, с указанием фамилий, развенчиваете миф о Театре на Таганке как об очаге свободного творчества. Поступок рискованный, ведь критиковать Таганку той поры до сих пор считается абсолютным моветоном.
— Считается так считается. В таком случае бонтоном надо называть ложь и лицемерие. Общественность Москвы, так называемая, долго муссировала: «Зря Эфрос пошел на Таганку!» — и от этого он скончался. Они поперхнулись на моменте смерти, а после смерти снова начали: «Вот я говорила ему!», «Я ему советовал!» И нет объективной оценки!
— Ведь в этом театре среди тех, кого вы называете «фрондирующими рабами», работало немало настоящих художников. А это автоматически подразумевает способность оценить уровень мастера, который туда пришел. Как могла возникнуть вопреки всякой совести, логике и творчеству эта обывательская ситуация?
— Потому, что существуют у актеров ретроградные кланы. Актер не любит изменений в статусе. И рассчитывает: будет ли у меня такая же роль, как прошлый раз? Будет ли такой же успех? Может, я примитивизирую это все, но похоже на это.
— У зрителей — почитателей Таганки — были те же самые настроения: теперь я не пойду в Таганку, потому что там — Эфрос (и не потому, что я не люблю Эфроса, а потому, что — не Любимов).
— Околотеатральная публика — такая же фронда. Можете себе представить людей, по сути, несвободных, которым кто-то на сцене показывает фиги в карманах (кстати, в разрешенном, официальном театре — с новым, огромным помещением!); я хожу туда — значит, я причастен. А теперь не будут показывать фиги. Зачем мне туда идти? Люди же, свободные по сути, выходили в знак протеста на Красную площадь.
— Вы ушли с вечера, организованного СТД в честь Анатолия Васильевича. Если вам не понравилось, как другие озвучили свою память о мастере, то, что могли сказать по этому поводу вы, возможно, явилось бы серьезным противовесом и вызвало бы больше доверия. Вас ждали, но вы не стали в этом участвовать.
— Я думаю, что Анатолий Васильевич принадлежит всем и никому в частности. Он так много создал, что почтить его память на вечере имеют право все, по своему разумению, при своем отношении. Но вот эта разность — кто и для чего использует вечер памяти мастера, для какой цели — она и не позволяет мне встать и что-то отстаивать. Потому что, во-первых, Эфрос в этом не нуждается, а во-вторых, мне кажется, что вечер памяти — не подходящий повод для дискуссий.
— Может быть, правильнее было бы проигнорировать дискуссию?
— Проигнорировать было сложно — у тебя же есть глаза и уши, ты слышишь и видишь кто, зачем и с чем пришел, как и чем он хочет помянуть мастера. И вот это «как» и «чем» у некоторых выступавших мне показалось настолько низменным. Вот актриса из Таганки в защиту Таганки (как будто кто-то на нее нападал!) в качестве аргумента выдвигает рассказ о том, как они проверяли чашки уехавшего Любимова: оказывается, чашки из-под кофе были не вымыты — стало быть, либо он срочно убегал, либо уезжал ненадолго (хотя приходит мысль, что чашки все равно надо мыть). Думалось при этом совершенно о другом: что, если бы за нашим мастером кто-нибудь так же следил? Непонятно, как Любимов раньше не уехал, забыв не только чашки, но и все остальное, если была такая тщательная слежка. То ли она не понимала, о чем говорит, то ли не продумала, что следует из такого аргумента. Мне понравились выступления Табакова, Рощина, Радзинского, Ульянова, Фоменко. Кроме того, в театре Васильева была организована выставка, посвященная памяти Эфроса, на которой режиссером этого театра была открыта неуместная полемика с Олегом Табаковым. Это все наводит на грустные мысли: люди просто подыскивают трибуну для выступлений.
И оттуда я тоже ушла, и там мне не захотелось ни сказать, ни возразить. А вот вечер памяти Анатолия Васильевича в Доме Ермоловой был замечательным.
— Вы, с одной стороны, воплощение той актерской школы, которая, к сожалению, уходит с подмостков, а с другой стороны — образ женщины «вне времени». Такая актерская индивидуальность всегда обречена на успех.
— А у меня ощущение, что, если даже все так, как вы говорите, не значит, что это — хорошо. Передо мной стоит проблема: надо как-то изменяться. Анатолий Васильевич всегда стремился к какому-то легкому, стремительному театру, при глубочайшем, подробно разработанном содержании. Я недавно снималась в фильме у молодой выпускницы ВГИКа; не уверена, что она права, но если допустить ее правоту как режиссера и представительницы молодого поколения, то, наверное, в моей игре нет легкости, стремительности, подвижности. Мне нравится, как работает в детективных сериалах Домогаров — в этом есть легкость, самоирония, но при этом понятно, что он — не пустяшный актер. Это так обаятельно, когда все идет «впроброс». У меня что-то пропало и не находится, или чего-то боюсь.
— Может быть, режиссера не находите?
— О, это так легко — сказать, что режиссура виновата. Я не могу сказать, что режиссура сейчас — в полном порядке и ее много, и она значительна. У меня, скорее, такое ощущение, что многие просто не имеют права называться режиссерами. Но если все сваливать на режиссуру, а себя из этой проблемы исключать, это было бы очень легко. Всегда ищешь: что же в тебе изменилось и какой можно найти путь, какое собственное существование в этом времени.
— А что интересного для вас вы сделали в театре после Эфроса?
— Может быть, «Последние» в Табакерке. Там часто меняются составы молодежные — а с молодежью всегда интересно работать, своя энергетика. Хотя они маленькие еще, им нужно по-человечески расти, но это приятное общение.
— Но ведь вы сами в их годы играли главные роли.
— Мы были взрослее. А у нынешних — с одной стороны — практицизм, с другой стороны — неразборчивость и некоторый нигилизм. Жизнь заставляет их быть неизбирательными. Сегодня, с одной стороны, все доступно, а с другой стороны, какими средствами — не важно. Человек поставлен в такие ситуации, что нравственный выбор остается за забором, но при этом цель достигается. Один молодой артист на мое замечание, что текст надо знать, сказал: «А это принципиально?» — ну что на это можно ответить? Он объяснил, что концовки пьесы Горького нет в театре — ни в репертуарной конторе, ни у помрежа. Я посоветовала ему сходить в библиотеку — он посмотрел на меня так, как будто я ему предложила взорвать Кремль!
— Ольга Михайловна, вы — одна из последних женщин, которых называли «известная московская красавица» — такой был феномен, который на вас практически и закончился. Вы давали себе в этом отчет?
— Нет! Я не считала себя красавицей; была, наверное, симпатичной, кокетливой...
— Но вы были модная дама! Создавали стиль.
— Может быть. Но все это делалось походя. Никогда никто не занимался разговорами о тряпках, а ярлыки мы отрывали. Время было такое, что девочки сами себе придумывали платья, что-то шили. Не могу сказать, что у меня был особый вкус. Может быть, обаяние, связанное с молодостью?
— А статус московской красавицы? Диктовал ли он какую-то манеру поведения?
— Я поняла это по одной мерзопакостной статье. Когда умер муж, какой-то алкоголик написал, пытаясь связать мою личную и театральную жизнь воедино: «Я помню ее, когда она с волоокими глазами проходила по ресторану и поверх лиц смотрела куда-то вдаль». А я помню, из какой он компании — из сынков, которые тратили папины деньги и возили девочек на дачи: «золотая молодежь», из той среды, с которой я никогда не соприкасалась. Он писал, что никогда не посмел бы приблизиться и познакомиться со мной — я проходила и смотрела поверх. Понимаю, что на них я могла производить впечатление «московской красавицы», но не скажу, что я сама это осознавала.
— Наверное, красавицы — сознательно или бессознательно — ждут определенного отношения от мужчин: им первым подают пальто, с ними престижно куда-то выйти. Вы чувствовали к себе такое отношение?
— Нет! Я это связывала с тем, что была женой достаточно известного спортсмена и довольно успешной актрисой. И с тем, что играла в «модных» спектаклях.
— У вас на редкость безупречная репутация — и женская, и человеческая, и профессиональная. Были ли какие-то нападки со стороны критиков, которые вы считаете парадоксально дикими?
— По поводу моей репутации я немало наслушалась всякого разного. В том числе и со стороны критиков. Скажем, была такая статья Рудницкого о «Мольере» (мне было 26 лет), где он намекал на то, что благодаря моей легкомысленной женской сущности удалось так профессионально сыграть Арманду. Очень хотелось с ним судиться.
— В вашей жизни случилось так, что самые близкие для вас люди ушли практически вместе с эпохой. И наверное, вместе с ощущением потерь есть определенная ностальгия по эпохе, в которой, как сегодня выясняется, были и гуманные моменты.
— Наверное. При коммунистах мы зависели от идеологии, а сейчас зависим от власти денег, от беззаконий. Тогда, правда, тоже были беззакония — по отношению к диссидентам, например. Но если ты пошел заниматься идеологической борьбой, ты за нее и должен расплачиваться. Ты борешься с государством, законы которого тебе не нравятся, значит, ты должен и жертвовать. Бывают разные власти — сегодня власть в «развитых» странах интересует, сколько у тебя в карманах, чтобы правильно обложить тебя налогом, и абсолютно не интересует, что у тебя в голове. А нашу власть в то время как раз интересовало, что у тебя в голове.
— Что можно противопоставить нынешней действительности?
— Только норму. Актерская профессия требует всегда антинормы, эмоционального выплеска, беспредельных проявлений — и сценических, и человеческих. А в жизни, видя то, что происходит, нужно соблюдать норму. В отношении желаний — я смотрю, кто чего желает, кто чего строит. Скажем, дома на Рублевке — чудовищные по архитектуре, размерам, украшениям, с огромными заборами. А между ними — узенький проход. Это все — бескультурье. И все стремятся жить на Рублевском шоссе. Так вот норма заключается в том, чтобы даже туда не хотеть! Конечно, хочется взбунтоваться против всей системы. Это невозможно, когда не работают все — от ЖЭКа до юриспруденции. Что — норма? Наверное, неучастие.
— В жизни, как и на сцене, вы производите впечатление женщины без социума. Но это парадоксально сочетается в вас с образом борца. Не с трибуны, во всеуслышание, а просто методично «расчищаете» пространство вокруг себя. Чем приходится жертвовать?
— Конечно, бескомпромиссность — путь к одиночеству. Эта проблема в моей жизни возникла достаточно рано. То есть, если какая-то «шелуха» мешала работе, я это отметала, защищала зону свободы. Если мне в уши вдували сплетни, я это тоже «отодвигала». Но — вне социума? Почему же? Мне понятно и известно, как и каждому, что из чего состоит. Другой вопрос, принимаю ли я то из происходящего, что со мной не связано? Нет, очень многое не принимаю. Но при этом — боль за все, что происходит: я болею, когда жгут леса, когда поджигают дома — и понятно, с какой целью, когда «отвоевывают» территории у детских садов, чтобы построить пентхауз, я болею за то, что происходит с нашей авиацией, с рыбой — может быть, со стороны это звучит смешно. Закрыть глаза и уши на то, что происходит, я не могу, но как с этим бороться — не знаю. Вот на фоне разухабистых попсовых юбилеев на ТВ появляются мерзейшие передачи о Наталье Гундаревой и Андрее Миронове. Неужели об этих актерах нечего сказать, кроме перечисления их романтических увлечений и подробного копания в том, как и каким образом они пытались привести себя в форму? А появление снимков палаты больницы, в которой лежала Гундарева (сделанных с крыши другого здания), вызывает отвращение и к тому, кто это сделал, и к тем, кто включил это в передачу. Время нелюдей.
— После смерти Эфроса вы уехали в Париж. Что вы там делали?
— Работала. Озвучивала французские фильмы.
— Вы общались в основном с французами?
— Нет. В основном с русской диссидентурой — Аликом и Ириной Гинзбург, издателями, театральными критиками — там их много. Я благодарна этим людям, они в трудный момент ко мне очень сочувственно отнеслись. Интерес я вызывала у них не в качестве эмигрантки, а поскольку имела отношение к России. «Русская мысль» за границей всегда жила в оппозиции к тому, что происходило здесь.
— А к тому, что происходило там, они какое-то отношение имели?
— По-моему, нет. Тогда они жили в замкнутом кругу. Издавали хорошие книжки — стихи, воспоминания о прошлом, русское наследие, но у них не было выхода на рынок, и они развозили по одному экземпляру в Америку, Японию... Это нам было интересно. Эти книги мы везли сюда тюками.
— Наверное, тяжело актеру не потерять профессиональное уважение к себе и при этом сохранить занятость в театре! На сколько всего приходится соглашаться! Сегодня для вас эта проблема усугубилась?
— Да, конечно! Во-первых, я думаю, всему причиной — возраст. В мировом репертуаре первые роли — Офелия, Джульетта, Дездемона, Нина, Маша, Соня...
— А Раневская?
— Это единственное, что мне не удалось сыграть. А все остальные возрастные роли — второго плана. И они скорее — характерные, а я, к сожалению, не характерная актриса. Анатолий Васильевич часто говорил, что актера, играющего Гамлета, нужно обеспечивать, пока он играет Гамлета, потому что не каждый актер может играть Гамлета, это — редкость, и ее надо хорошо оплачивать. А когда он повзрослеет, совсем не обязательно, что для него найдутся роли.
— Год назад вы стали актрисой МХТ.
— В МХТ все-таки есть возможность какую-то работу получить — многое ставится и много планов. Рано или поздно Олег Павлович как-то со всеми умудряется договариваться. Но ему довольно сложно: большая нагрузка, большой коллектив, и не один, и каждый индивидуум требует внимания и работы.
— Что вы думаете делать дальше?
— Посмотрим, что мне Олег Павлович Табаков предложит. Пока сказал: «Надо подождать!» Впрочем, недавно он предложил мне очень интересную пьесу.
Беседу вела Светлана Полякова